«Мы говорили о способах самоубийства»

Нина Берберова и Владислав Ходасевич: история одного бегства

Ровно сто лет назад, 31 октября 1926-го, в Париже поступил в продажу пилотный номер журнала «Новый дом» — совместное предприятие Нины Берберовой и поэта Довида Кнута. В издании, выдержавшем всего три номера, тем не менее успели опубликоваться несколько звезд эмигрантской литературы, от Зинаиды Гиппиус до мужа Берберовой Владислава Ходасевича. Weekend рассказывает историю их любви, которая была известна всему литературному Петрограду, и расставания — предмет пересудов каждого русскоязычного парижанина.

Текст: Анна Кашурина

«Посидите со мной еще, Владислав Фели... Фе-о-фа-но-вич?»

Она появилась на свет 8 августа 1901 года. Отец ее, Николай Берберов, был крымским армянином и служил по финансовой части; мать происходила из обедневшего тверского дворянства. Она росла единственным ребенком — балованным, своевольным, с ранних лет влюбленным в поэзию. Первые стихи, написанные лет в шесть, были старательным подражанием Надсону и Бальмонту, но к старшим классам гимназии у нее уже сложился собственный голос — насмешливый, резковатый, совсем не похожий на девичью лирику тех лет. Точные науки она еле терпела, зато литературу и языки обожала. После революции семья, спасаясь от голода, перебралась в Ростов-на-Дону. Там Нина успела поступить на историко-филологический факультет Донского университета, но учеба быстро наскучила, и в 1920-м, никого не предупредив, она сбежала обратно — в Петроград. Ей только исполнилось девятнадцать.

В столице она записалась в Институт истории искусств графа Валентина Зубова и почти сразу оказалась внутри литературной жизни: ее стихи хвалили, сам Николай Гумилев поставил подпись под ее членским билетом петроградского Союза поэтов. А 21 ноября 1921-го на вечере у Иды Наппельбаум она впервые увидела Владислава Ходасевича. Он был на пятнадцать лет старше, только что выпустил «Путем зерна» и читал оттуда стихи — негромко, почти монотонно, но с той особенной точностью, которая выдавала мастера. После Нина подошла к нему, тронула за рукав — и вдруг смешалась, не в силах выдавить ни слова. Он улыбнулся, надписал ей сборник, она impulsively поцеловала обложку. «Давайте отойдем и поговорим,— сказал он.— Вы любите стихи? Расскажите немного о себе».

Оказалось, что он сам недавно в Петрограде: Максим Горький вытащил его из Москвы, пообещав работу. А она — беглянка из Ростова, пробовала учиться, но главное — пишет и не мыслит себя без литературы. Ходасевич попросил почитать, и она, уже освоившись, декламировала часа два подряд — все, что сочинила с детства. Ее непосредственность, громкий смех, привычка запрокидывать голову, открывая длинную шею,— все это совершенно его пленило. Особенно его трогали ее нечаянные прикосновения к его рукаву — интимные и чарующие, как он потом признавался. Смущаясь, она попыталась выговорить его отчество — «Фели... Фе-о-фа-но-вич?» — и он окончательно пропал.

Валентна Ходасевич. «ортрет поэта Владислава Ходасевича», 1915

Валентна Ходасевич. «ортрет поэта Владислава Ходасевича», 1915

Фото: ТАСС

Валентна Ходасевич. «ортрет поэта Владислава Ходасевича», 1915

Фото: ТАСС

Вскоре они уже встречались каждый вечер возле «Астории»: он — в длиннополой шубе с чужого плеча, в пенсне и котиковой шапке, она — бойкая, темноглазая, знавшая, что ее спутник — тот самый Ходасевич, чей стих считают пушкинской вершиной. Всю новогоднюю ночь 1922-го они бродили по Невскому, проваливались в сугробы и целовались обветренными губами. Позже она записала: «Я стала не той, какой была. Сказала слова, каких никогда никому не говорила, и мне сказали слова, каких я никогда не слышала». Их магнитом тянули противоположности друг друга: его — ее твердость и жизнестойкость, ее — его беззащитность. Он мог покраснеть и стушеваться от резкого слова, совершенно не умел грубить. Она с самого начала понимала, что ее внутренняя сила станет опорой для его слабости.

О том, что Ходасевич не свободен, Нина узнала далеко не сразу. Его жена Анна Чулкова — домашние звали ее Нюрой — несколько месяцев лечилась от туберкулеза в Детском Селе. Вернувшись, она сразу увидела на кухне следы недавнего пира: недопитую бутылку и обертки от пирожных. Муж, сгорая от стыда, признался: пировал с Ниной Берберовой. Молодая поэтесса, берет у него уроки. Нюра прекрасно понимала, что означает такое «ученичество» в их среде, но на сей раз масштаб был иной — не рядовая интрижка, а одержимость. Владислав то клялся жене в верности и целовал ей руки, то опять мчался к Нине. Иногда он запирался дома и пытался молитвой заглушить душевную боль — по отцу поляк, по матери еврей, он считал себя католиком. Нюра не выдерживала его стонов и крика, выбегала на мороз с непокрытой головой и сама приводила Нину, умоляя ее успокоить мужа. «Зачем мне идти к нему?» — упиралась Берберова, решившая, что все кончено. Но вид женщины в разных ботинках, примчавшейся по холоду, заставлял ее уступить. Увидев Нину, которую жена втаскивала за руку, Ходасевич опускал голову: «Вы обе презираете меня, и правильно».

Летом 1922-го он уехал на дачу с Нюрой и ее сыном, уверив жену, что с Ниной покончено. А Нине сказал, что едет работать, и они будут видеться через Чуковского — Корней Иванович стал их «почтальоном», передавая им послания друг от друга. Позже Нина посвятила ему строки: «Вот церковь — здесь с тобой встречались, Вот друг — он нам помог не раз...» Друг — это Чуковский. Знакомые твердили Берберовой, что она зря тратит время: Ходасевич никогда не бросит жену. И вдруг он вызвал ее на разговор. «Я все решил. Мы едем за границу — ты и я». Она растерялась: «Как? А родители? А Нюра? Кто нас вообще выпустит?» «Мне снятся гробы,— ответил он глухо.— И всюду кровь. А главное — я не могу без тебя жить». Нина вспомнила, как осенью читала на Невском объявление о расстреле таганцевцев — среди фамилий значился Николай Гумилев, тот самый, который когда-то угощал ее пирожными и подписывал членский билет. Ходасевич помянул и уход Александра Блока: по его убеждению, поэт умер от ужаса перед будущим. «Я делаю тебе сразу два предложения: остаться вместе и уцелеть»,— сказал он. Паспорта — себе на лечение, ей на учебу — он уже выхлопотал через Горького. Отъезд держали в тайне — главным образом от Нюры. В день отправления на перроне мялись растерянные родители Нины, она обещала скоро вернуться, он молча курил у вагона. Ни с кем из друзей не попрощались. Вошли в вагон; среди их скудных пожитков лежал восьмитомник Пушкина — без него Ходасевич ехать отказывался.

«Здесь я не могу ни жить, ни писать!»

Берлин, Прага, Сорренто, Рим... В марте 1925-го советское посольство отказало Ходасевичу в продлении паспорта и предложило вернуться в Москву. Он не послушался. С этого момента они превратились в эмигрантов. Решили осесть в Париже. Из Италии выехали в апреле, французская столица встретила их ледяным ветром и дождем. В полицейском участке им выдали паспорта апатридов — людей без гражданства. Во Франции это значило: никакой приличной работы. Деньги быстро кончились. Эльза Триоле, сестра Лили Брик, подкинула Нине возможность нанизывать бусы и вышивать салфетки за гроши, а позже — заказ на тысячу рождественских открыток. Нина просиживала над ними ночами, выводя на каждой «Oh, mon doux Jesus!». Ходасевич от этого зрелища мрачнел, а она, получив свои десять франков, прикидывала: три скромных обеда или четыре книги? Они даже подбрасывали монетку — обед или книжная лавка? К неустроенности она относилась стоически: стол качается, стулья с помойки, кастрюля одна — не беда, была бы крыша над головой.

Еще Берберова обивала пороги эмигрантских редакций, пытаясь пристроить в первую очередь критические статьи Ходасевича. И тут их поджидал настоящий удар: в Париже его словно не замечали. В «Последних новостях» его тексты встречали с таким выражением, будто им протягивали дохлую крысу. Нина, сжав зубы, продолжала бороться, а он сдался почти сразу. Стихи перестали идти. Он усаживался вечером за стол, раскладывал бумагу, брал ручку — и цепенел. Строки не складывались. Он плакал — тяжело, навзрыд. Все, что прежде изливалось в поэзию, теперь копилось внутри, превращаясь в хаос и самобичевание. Он потерял сон и не давал спать ей: будил среди ночи, просил читать Блока, Гумилева, Брюсова. «Здесь я не могу ни жить, ни писать!» — твердил он воспаленным голосом. Она засыпала лишь под утро, прижимая к себе его пижаму, чтобы согреть, если вдруг захочет лечь.

Поэтесса и писательница Нина Берберова, поэт Владислав Ходасевич (в центре), поэт, прозаик, переводчик и литературный критик Юрий Терапиано в Париже

Поэтесса и писательница Нина Берберова, поэт Владислав Ходасевич (в центре), поэт, прозаик, переводчик и литературный критик Юрий Терапиано в Париже

Поэтесса и писательница Нина Берберова, поэт Владислав Ходасевич (в центре), поэт, прозаик, переводчик и литературный критик Юрий Терапиано в Париже

Ей, в отличие от него, хотелось жить, бывать на людях, писать. Но вытащить его из дому становилось все труднее. Пару раз они выбрались в «Ротонду» на Монпарнасе — он сидел за столом подавленный, осунувшийся, с заострившимся лицом и сединой. Вера Зайцева внушала Нине: быть женой писателя — значит терпеть. «Он без тебя пропадет. У наших мужей случаются кризисы — неделями молчат или срываются на крик. Но без нас они как младенцы». Ходасевича лучше других понимала Цветаева — сама неприкаянная, молчаливая, тоже не находившая в себе сил писать в изгнании. Однажды на вечере у общих знакомых Ходасевич вдруг оживился и, когда гости стали расходиться, галантно подал Марине Ивановне руку и вышел с ней на улицу. Нина шла позади, наблюдая, как они медленно бредут и тихо беседуют. «Мы обсуждали способы уйти из жизни,— сказал он потом.— Марина все время об этом думает и здесь тоже ничего не может написать. Как и я». У Нины внутри все оборвалось. Значит, его слова про «умереть вместе» — не пустая угроза? «Я боюсь оставить его дольше чем на час: он способен выброситься из окна, повернуть газ. Его страх заполняет все вокруг, и я вижу, что он совершенно несоразмерен тому, что его вызывает. Любая мелочь разрастается до размеров катастрофы»,— записывала она. Ей хотелось сбежать, она задыхалась. Денег не было, он почти не писал, и она крутилась как могла: фельетоны в «Последние новости», воскресные дежурства машинистки, стирка и починка туфель за копейки.

«Ты убьешь его, если бросишь!»

В 1926 году молодой поэт Довид Кнут предложил ей вместе издавать журнал «Новый дом» (№1 вышел и поступил в продажу 31 октября 1926 г.). Она уцепилась за эту возможность — и за самого Кнута, талантливого и красивого. В мемуарах Нина обошла молчанием их связь, но пять стихотворений, которые он ей посвятил, говорят сами за себя. Ходасевич потом с горечью написал ей, как ему претила роль «снисходительного рогоносца». Она дошла до ручки. Жить с человеком, в которого когда-то была страстно влюблена, больше не могла. Но и бросить его не могла: стоило ей открыть дверь, как он вскакивал с дивана и ощупывал ее, точно слепой,— ему нужно было убедиться, что она рядом, живая. Близость между ними давно угасла, и это тоже доводило ее до исступления. «Ты убьешь его, если бросишь! — отрезала Вера Зайцева.— Заведи тихо любовника и сделай так, чтобы он не знал». Только дело было не в любовнике. Она не могла никому объяснить, что, сохраняя к Ходасевичу нежность, просто больше не в состоянии делить с ним кров.

К весне 1932-го она наконец решилась. Стояла в дверях с чемоданом, а он — ссутулившийся, совсем седой — тянулся к пуговице ее блузки, не смея взять за руку. «Владя, я не ухожу от тебя,— повторяла она тихо.— Мы не расстанемся, будем видеться почти ежедневно. Даю слово». Он еле сдерживал слезы, и она боялась, что не вынесет его горя, расплачется сама и останется. А утром все вернется на круги своя: досада на себя, раздражение на него. Номер в «Отеле де Министер» на бульваре Латур-Мобур она сняла загодя. Повесила платья, расставила книги и уснула мертвым сном. Разговор с Ходасевичем дался тяжело. Он только и повторял: «Я тебя люблю, люблю». Она отвечала, что тоже его любит, но так больше не может, и предложила новый уговор: каждый живет отдельно, но они по-прежнему видятся, выходят вместе в свет. Ему пришлось согласиться — что еще оставалось? В эмигрантской среде ее тут же записали в предательницы и убийцы. Мережковский с Гиппиус переходили на другую сторону улицы, завидев ее впереди. Бунин ограничивался холодным кивком, его жена демонстративно поджимала губы. Берберова все это выносила молча — не зря она как-то обронила про себя: «чугунная».

И ведь она правда заходила к Ходасевичу чуть ли не каждый день. В ее записях мелькает: «Обедала с Владей», «Владя завтракал у меня», «Ходили с Владей в кафе». С соседкой-старушкой из его подъезда уговорилась: та поднимается к нему трижды в день проведать, а Нина за это взялась стирать ей белье. Заглядывал и Иван Бунин — сам только что переживший разрыв с Галиной Кузнецовой. Сидели вдвоем, молча дымили. Как-то Бунин заметил на чайнике петуха и невесело хмыкнул: «Я думал, поэты всегда под забором, а у тебя вон петух».— «Да лучше бы Нина вместо петуха,— отозвался Ходасевич.— Пусть она вернется! Верните мне ее!» И надо же — именно в эту минуту, будто в дурной пьесе, вошла Нина с сумками. Первым делом прикрыла форточку, укутала его пледом. Бунин глядел-глядел, потом вскочил: «Если бы Галина так бросила меня!»

Когда Ходасевич оставался один, то сутками не вставал с дивана — боялся, что, поднявшись, повернет газовый кран. Наружу почти не выходил. Потом снова прикипел к картам. Прежде, в России, играл в преферанс и железку, а здесь с ожесточением перекинулся на покер и бридж. Спускал те крохи, которые платили ему в «Возрождении». Иногда Нина приезжала, вытаскивала его из-за стола и увозила домой.

«Добей меня скорее, я готов»

Он продолжал надеяться, что она одумается. А она тем временем влюбилась — в громкого, уверенного в себе Николая Макеева. В России тот когда-то пробовал силы в политике, в эмиграции метался между журналистикой и живописью, но нигде не добился заметного успеха. Однако именно с ним Нина, по ее собственному признанию, стала «делаться из суховатой, деловитой, холодноватой, спокойной, независимой и разумной — теплой, влажной, потрясенной, зависимой и безумной». Тайком от Ходасевича она действовать не хотела. Рассказала ему все и, чтобы сдержать прежнее обещание, начала приглашать Макеева на их встречи. Каково Ходасевичу было видеть, как при взгляде на нового избранника лицо Нины озаряется тихим, почти благоговейным светом? Он не скандалил. Он вообще был не из тех, кто выясняет отношения,— скорее мучил себя сам, неотрывно глядя на нее, и в этом взгляде она читала: «Добей меня скорее, я готов». Даже когда она переехала к Макееву в мае 1933-го, Ходасевич не терял надежды, что это ненадолго.

Владислав Ходасевич и Ольга Марголина-Ходасевич, 1938

Владислав Ходасевич и Ольга Марголина-Ходасевич, 1938

Фото: hodasevich.lit-info.ru

Владислав Ходасевич и Ольга Марголина-Ходасевич, 1938

Фото: hodasevich.lit-info.ru

Нина уже не могла навещать его каждый день. Тогда он, от тоски и пустоты, сделал предложение Ольге Марголиной — тихой женщине 35 лет, дочери бывшего ювелира, которая зарабатывала вязанием и часто забегала помочь по дому. В октябре 1933-го они расписались, и Ольга переехала к нему. Берберова уверяла, что рада за Владю, но не преминула съязвить: женился на прислуге, хотя в его положении это и к лучшему. Теперь, в хорошие дни, он сам инициировал встречи вчетвером — они с Ольгой и Нина с Макеевым. «Раз уж я потерял тебя, то не отказывай мне в последнем счастье хотя бы на тебя смотреть»,— просил он. Все повторялось: когда-то Нюра Чулкова приводила Берберову к мужу, чтобы успокоить его, теперь Ольга Марголина в минуты его отчаяния бежала к Нине: «Пожалуйста, иди посиди с ним!»

В письмах он старательно изображал снисходительного мужа: «Но ты должна согласиться, что я веду себя совершенным ангелом... я не могу и не хочу выказывать неприязнь или что-нибудь в этом роде по отношению к человеку, в каком бы то ни было смысле тобой избранному,— на все то время, пока он тобой избран...» Макеев и правда задержался в ее жизни надолго: они поженились в 1936-м, разошлись только в 1947-м. Ходасевич их союза не принял. Здоровье его пошло совсем под откос, начались многочасовые боли, с которыми не мог справиться даже его постоянный врач.

«Только ты будь счастлива и здорова, езди медленно»

Без нее он прожил еще семь лет. В начале лета 1939-го Ходасевича положили в больницу. Нина почти не выходила из палаты, дежуря попеременно с Ольгой. Он понимал, что операцию не перенесет, и смотрел на Нину с такой мучительной нежностью, что Ольга выходила, оставляя их вдвоем. Последние его слова, сказанные еле живыми губами, Берберова сохранила в дневнике: «Знаю, я только помеха в твоей жизни... Но быть где-то, в таком месте, где я ничего никогда не буду уже знать о тебе... Только о тебе... Только о тебе... Только тебя люблю... Все время о тебе, днем и ночью об одной тебе... Ты же знаешь сама... Как я буду без тебя?.. Где я буду?.. Ну, все равно. Только ты будь счастлива и здорова, езди медленно. Теперь прощай». Ходасевич умер ранним утром 14 июня 1939 года. Проводить его собралось много людей — напрасно он считал, что о нем забыли.

Ольга Марголина погибла в концлагере через три года, попав в облаву в оккупированном Париже. Нюра Чулкова, оставшаяся в России, сделала все, чтобы сохранить поэтическое наследие Ходасевича: его сборники расходились в самиздате, их передавали из рук в руки.

Поэтесса и писательница Нина Берберова, 1989

Поэтесса и писательница Нина Берберова, 1989

Фото: Феклистов Юрий / Фотоархив журнала «Огонёк» / Коммерсантъ

Поэтесса и писательница Нина Берберова, 1989

Фото: Феклистов Юрий / Фотоархив журнала «Огонёк» / Коммерсантъ

Нина Берберова, разойдясь после войны с Макеевым, уехала в Америку, вышла замуж за пианиста Георгия Кочевицкого, писала литературные биографии, мемуары, преподавала в Принстоне, побывала после перестройки в России. Детей у нее не было. Она оставила после себя «Курсив мой» — книгу пристрастную, неточную и великую одновременно, и «Железную женщину» — биографию Марии Закревской, расшифрованную по крупицам. Еще были романы — «Облегчение участи», «Мыс Бурь», «Повелительница» — не бестселлеры, но именно они создали ей репутацию мастера холодноватой, точной прозы. В 1989 году, выступая в московском Клубе МАИ, она скажет: «Я бралась за любую работу, которая позволяла мне не потерять связь с тем, что я считала своим делом». Андрей Вознесенский назвал ее «мисс Серебряный век». Но прошла она через весь XX век — и осталась собой: чугунной, железной, живой.